3 января на мысу совсем не осталось снега. В девять утра Форбэш, выйдя из хижины, побежал вниз по усыпанному гравием склону, к берегу озера. Лед под ним провалился, и он выше колен очутился в воде. Смеясь, он вернулся назад, к хижине, чтобы переодеться. Ветра не было, температура поднялась до восьми градусов тепла, и в колонии насчитывалось сто восемьдесят семь птенцов. Он отправился в колонию, сняв ветронепроницаемую одежду, ногам в подбитых мехом сапогах на мягкой подошве было тепло. Он уселся на своем троне среди камней и стал наблюдать за цепочкой судов, медленно продвигавшихся к югу от Мыса. Они находились в каких-то двадцати милях от мыса Эрмитейдж. Вертолеты, похожие на ярких красных мух, жужжа, летали взад-вперед между караваном и станцией Мак-Мёрдо. Иногда они пролетали над колонией и садились позади нее, на холме, выплевывая с полдюжины очкастых моряков. Проведя здесь с полчаса, фотографируя пингвинов и хижину Шеклтона, они снова улетали прочь. Форбэш часто поглядывал на суда в бинокль, благоговея перед мощью ледоколов, неустанно, вновь и вновь штурмовавших лед. Он сочувствовал им, когда они ломали лед, забираясь на льдину, которая дробилась на куски, разбрасываемые затем в стороны мощной струей воды из-под винтов. Ему страстно захотелось оказаться среди людей, когда он увидел, что караван остановился: ледоколы уткнулись носами в кромку ледяного поля и команды судов смогли выбраться на льдину, чтобы разводить костры, пить консервированное пиво, играть в футбол.
Но 3 января суда были заняты делом: они спешили на юг. Форбэш чувствовал, как он тает под лучами солнца. Он поворачивался к нему, словно листья, поворачивающиеся навстречу новому дню. Он снял с себя всю одежду и нежился в тепле и свете, положив голову на сапоги, удрученный бледностью своей кожи, не успевшими сойти синяками - следами ушибов во время пурги - и серыми пятнами грязи. Солнце было антисептическим, исцеляющим и обезболивающим средством. Он закрыл глаза, отдавая ему всего себя.
В нем проснулись чувственные воспоминания, и вслед за тем его охватила какая-то тоска. Тоска от того, что тело его бледно, избито и грязно, что он не смугл и в нем не кипит жизнь, как должна она кипеть в человеке, от того, что Антарктика иссушила его стужей и ветрами, обожгла его светом, который не гаснет ни днем, ни ночью. Он чувствовал, что очерствел, стал получеловеком, потому что жил одними лишь мечтами; он поседел, потому что край этот отнял у него молодые годы; утратил жизнерадостность, потому что лишился человеческого тепла и всего того, Что существует в тех широтах, где растут деревья и рождаются женщины.
«Тут человеку не место. Я скоро уеду отсюда. Осталось всего восемь недель, потом я уеду. Покину здешние места навсегда. Я свое дело сделал».
Воспоминания снова захлестнули его, пронизав каждую клеточку его тела.
«Солнечное тепло - вот что единственная тому причина. Солнечное тепло. Что же я теперь за человек? Насколько я изменился? Что со мной будет под конец? Едва лишь я разделся, как мое тело бурно реагирует на солнечное тепло. Я даже не в силах управлять своими эмоциями. Мой разум не в состоянии на них воздействовать. Как это произошло? Неужели на меня так повлияли здешние края? Я ничем не лучше пингвинов. Они живут солнцем, ориентируются по нему, узнают нужные им направления по меридиану, определяя долготу на основании своей реакции на солнце. Ритм солнечного бега готовит их к размножению, посылает их то на юг, то на север, управляет и направляет их. Вот и я тоже. Лежу, и я бессилен перед мощью солнца. Мой могучий, кипящий мыслями ум не имеет никакого значения».
Форбэш вздрогнул, но не от холода, а от какого-то неприятного ощущения. Быстро одевшись, он неуверенно остановился среди камней. «Какой во всем этом смысл? Зачем я это делаю? Зачем я здесь? Я должен знать. И я, пожалуй, знаю. Я чувствую, что ответ на этот вопрос где-то совсем рядом, но я не могу его отыскать». Разум его, казалось, оторвался от тела, он удалялся куда-то на север, несся надо льдами... Вдруг дикий вопль поморника ударил его по барабанным перепонкам. Он содрогнулся, очнувшись. Ему стало не по себе.
Форбэш наблюдал за поморником, сидевшим на соседней скале и беспрестанно бросавшим быстрые взгляды на колонию, находившуюся внизу. Внезапно он взлетел, расставив крылья и вытянув ноги, сделал круг, на мгновение приземлившись, выхватил крохотного птенца из гнезда пингвина, занятого дракой с соседом, и вернулся на свою скалу.
Поморник проглотил птенца целиком, ухватив его за голову. Горло птицы конвульсивно сжималось... Наконец, в глотке хищника исчезли и ноги, все еще продолжавшие колотить по воздуху.
Форбэш не ощутил ничего кроме знакомой жути, прежнего, никогда не покидавшего его ощущения того, что он жертва.
Целую неделю он только и делал, что работал. Он заставил себя забросить чтение, перестал думать и каждый день начинал с того, что заранее составлял перечень дел, которыми надо заняться. Он сократил периоды наблюдения до часа утром и часа вечером и начал систематически взвешивать специально замаркированных птенцов. Он отмечал количество кормежек, сравнивал прибавку в весе первого и второго птенцов, высиженных в каждом гнезде, и пытался определить, насколько больше шансов выжить у птенцов, которые вылупились раньше и, выходит, крупнее и старше своих братьев. Двое суток с севера дул ветер, взламывая припай к югу от Птичьего мыса; течение подхватывало льды и уносило их на север. В пяти милях виднелась чистая вода. Наконец-то Форбэш увидел ее.
Жизнь, казалось, стала теперь много легче. Форбэш вошел в иной ритм мыслей и действий; он был полон надежды на скорый приход моря и гордости за пингвинов и их окрепших, упитанных птенцов. Весь облик пингвиньей колонии преобразился. Кратеры гнездовий были запачканы звездообразными пятнами красного гуано - признак того, что пингвины и их птенцы питались рачками. Дни были наполнены восхитительной музыкой - посвистыванием подрастающих и крепнущих птенцов, которые своими дрожащими голосками неумолчно выводили нежную мелодию.
Работа с птенцами придала ему новые силы. Насилуя себя, хотя и зная, что это неизбежно, он произвел анатомирование нескольких только что вылупившихся птенцов, чтобы определить размер желткового мешочка, который они заглатывали, прежде чем вылупиться. Это был запас пищи на случай, если родитель-добытчик задержится. По-видимому, каждый птенец рождался с запасом еды, достаточным для того, чтобы продержаться три-четыре дня до первой кормежки. На подросших птенцах он испробовал новую систему клеймения: в перепонках ног он пробивал пуансоном отверстия, что забавляло его и, похоже, не причиняло птенцам никакой боли.
Когда появились на свет первые птенцы поморников, он продлил свой рабочий день на два часа, чтобы по вечерам наблюдать за гнездовьями поморников. Эти птицы, враги пингвинов, были столь же жестоки и по отношению друг к другу. Ни в одном из шести гнезд, находившихся на территории пингвиньей колонии, в которых самки поморников высиживали яйца, второй птенец не выживал больше трех дней. Первенец, благодаря своему весу и силе, получал большую часть пищи, приносимой обоими родителями по очереди, и поэтому ему впоследствии удавалось вытолкнуть из гнезда своего братца, которого тотчас пожирали соседи-поморники. Уцелевших птенцов одному из родителей приходилось постоянно стеречь. Окрепнув и выросши достаточно, чтобы стоять на ногах и клеваться, птенцы поморников сами начинали настойчиво требовать еду у родителей. Форбэш был поражен их свирепостью и жадностью. Он никогда еще не осознавал так остро зависимость жизни одних от смерти других. Он чувствовал себя словно бы в ловушке, в каком-то нескончаемом круговороте, где разница между жизнью и смертью иллюзорна, где мертвое столь же живо, как и явно живое.
К середине января открытое море было всего в трех милях от берега, но близость его не принесла пингвинам облегчения, и Форбэша снова охватило какое-то отчаяние. Его чуть не стошнило однажды вечером, когда он взвешивал птенца поморника после кормежки. Тот срыгнул ему прямо на руки смесь рыбьего жира и пингвиньего мяса. Не понимая гнусности совершенного им убийства, поморник поуютнее устроился в его ладонях, упитанный, покрытый пятнистым пухом, с ногами, торчащими, точно палки, с уже большим, хищным клювом и округлыми, блестящими и твердыни глазами.
Он знал, что пингвинятам скоро будет еще хуже. Они должны были вот-вот выйти из-под опеки своих родителей, которые поочередно охраняли птенцов, и объединиться в стаи, где, благодаря своей многочисленности, они обретали известную безопасность. Родители же их отправлялись в море на рыбную ловлю, чтобы удовлетворить возросший аппетит своих чад. Вконец обнаглевшие поморники будут теперь следить, не отбился ли кто-нибудь из пингвинят от стаи, не отстал ли кто-нибудь из тех, что послабей.
К концу периода опеки Форбэш изучил цифры, отражающие население колонии. В ней нынче насчитывалось всего пятьсот тридцать птенцов - на треть - с лишком меньше, чем в прошлом году. Огорченный, он занялся своим изобретением «Пингвин-мажор» и вновь соорудил бутылочный ксилофон, восхищенный звуком, издаваемым стаканами для виски. Он сократил время наблюдения над птенцами поморников и за счет этого стал музицировать.
Но музыка мало помогала, и он начал совершать пешие вылазки на припай, исследуя трещины, или же отправлялся вдоль берега на север, чтобы взглянуть, не приблизилось ли открытое море. Айсберг, сидевший на мели к югу от Птичьего мыса, течениями из моря Росса унесло на север, и теперь в проливе стало как-то просторно и голо. Наконец-то он нашел ответ на один вопрос, который уже несколько недель мучил его. Высчитав время полета поморников после того, как они покидали гнезда, он определил, что на то, чтобы слетать к морю за едой, уходило полтора часа. Однако иногда они улетали на полчаса еще куда-то, причем не за едой, так как не приносили птенцам пищи.
Он обнаружил, что поморники используют озеро Прибрежное, находящееся в трех четвертях мили к северу от пингвиньей колонии, в качестве плавательного бассейна и цирюльни. На озере, очистившемся ото льда, собиралось, самое малое, сто поморников. Понаблюдав за ними несколько часов одним тихим золотистым вечером, он заключил, что птицы слетаются с базаров, находящихся много севернее и южнее Мыса, и что здесь собираются и «холостые» птицы. Здесь был уютный, укромный уголок, ко всему, расположенный недалеко от моря и мест рыбного промысла.
Форбэш сел на холмик на высоте ста футов над озером и в шестидесяти - семидесяти футах южнее его и стал наблюдать за поморниками, которые резвились и прихорашивались, летали и кружились над озером, словно играя в пятнашки, купались, обливая водой свои взъерошенные перья, или же стояли на берегу, занятые столь тщательным туалетом, что это заставило Форбэша, наблюдавшего их стремительный полет, задуматься, не затевают ли они что-то недоброе. Он чувствовал себя лазутчиком, пробравшимся в тайный вражеский штаб. Залегши среди камней с биноклем в руках, он внимательно приглядывался к манере полета вновь прибывших птиц и к тому, как они купаются и охорашиваются. Он почувствовал свою власть, которую ощущаешь тогда, когда ты все видишь, не будучи сам замеченным. Так вот где противник набирался сил, готовясь к новым нападениям. Вооружившись этими знаниями, Форбэш мог теперь разрабатывать план наступления.
Кромка льда была не более чем в миле от озера Прибрежного. Глубокая синева моря была какой-то особенной, словно чистое голубое пламя сияло среди белизны льдов. В спокойной глади озера отражались горы, и даже сам Эребус упал туда вниз головой. Форбэш побрел домой ужинать и писать письма.
«Дорогая Барбара! Спасибо за рождественское письмо и платки. Хотя у меня и очень туго с платками, я не осмеливаюсь сморкаться ни в один из них. Не хочу осквернять их. Мне было интересно узнать, какова ты на самом деле. Твое письмо помогло мне. Внезапно я многое понял в тебе. Видимо, это будет последнее письмо, которое ты получишь до моего возвращения. Вероятно, я вылечу где-то в конце следующего месяца - то есть через какие-то шесть недель. А за это время вряд ли здесь будут часто появляться вертолетчики с базы Скотт. Пожалуй, я слишком официален и церемонен с тобой. Прости. Это, наверно, потому, что я слишком одичал. Теперь я не могу даже предаваться мечтам. Я чувствую себя таким издерганным. Мне хочется чуть ли не причинить тебе боль. Теперь не может быть и речи о таких вещах, как любовь хорошей женщины. В нынешнем году пингвинов подрастает гораздо меньше, чем когда-либо раньше. Это из-за льда и поморников. Вот я и собираюсь строить катапульту. Я им задам взбучку. Это моя собственная гениальная идея, мой вклад в науку. Я всегда знал, что кое на что способен. Так оно и вышло. Уж если я смастерил полифоническую музыкальную машину, которая действует (к сожалению, я не могу привезти ее домой), то с гигантской катапультой я тем более справлюсь. Я не зря так сказал - гигантская катапульта. Я буду обстреливать этих сволочей. Видишь ли, я выяснил, где они собираются. Нынче, всего 122 каких-нибудь несколько часов назад, я обнаружил место, где они купаются, чистятся целыми сотнями. Там-то я до них доберусь, а то я слишком с ними миндальничаю. Расстреливать их здесь было бы нечестно, к тому же у меня нет ружья. Я оказался бы в слишком выигрышном положении, так что я смастерю себе катапульту и разделаюсь с ними на озере. С меня хватит. Слишком долго выходило по-ихнему. Теперь настал мой черед. Я тебе расскажу, как пойдут дела.»
Р. Дж.»
Запечатав письмо, он решил, что оно вышло не очень удачным, и написал еще одно.
«Я должен повидаться с тобой в начале марта. Я сообщу тебе телеграфом, когда приеду. Ты не возражаешь? Черт возьми, я даже не знаю, хочешь ты меня видеть или же нет. Мы так далеки друг от друга. Осталось ли что-нибудь? Что ты имела в виду, когда писала, что «это слишком трагично»? У меня ноет грудь, когда я пишу и спрашиваю тебя об этом. А в желудке у меня все так и переворачивается. Я жертва. Будешь ли ты там? По-моему, ты даже не все понимаешь. Если бы только получить от тебя весточку! Привет. Всего тебе.
Дик.»
К счастью, на следующий день прилетел на своем вертолете Эл Уайзер и доставил ему письмо, в котором она спрашивала, как он поживает и здоров ли. Она была встревожена его письмом, написанным во время пурги. Нет. Она вовсе не праздновала труса (черт подери, почему она не может воспринимать серьезно все, о чем он писал). Она подумывала о том, чтобы взять краткосрочный отпуск где-то в начале марта.
Он попросил Эла Уайзера прилететь на следующий день и прихватить с собой несколько полос толстой резины или чего-то вроде этого, поскольку он собирался изготовить особого вида капкан для ловли рыб, нужный для выполнения специальной научной программы, что необходимо было сделать, как только море возле Мыса очистится от льда. Этот капкан для рыб не может, дескать, работать надлежащим образом без очень прочного эластичного материала, нужного для того, чтобы дверца захлопнулась. Эл Уайзер поверил ему.
Тем же вечером он повез доски от шеклтоновских стойл и полозья старых санок на холм, возвышавшийся над озером Прибрежным. Там он сколотил из них V-образное сооружение высотой три фута и прочно привязал к шестифутовому толстому бруску. Он выбился из сил, таща это сооружение.
Форбэш не чувствовал ни малейшего угрызения совести. Объявленная война была справедливой. Ему хотелось построить поворотный стол, с тем, чтобы катапульту можно было поворачивать в любом направлении, однако это, очевидно, было ему не под силу.
Вместо этого он укрепил рогатку в груде вулканической породы и нацелил ее прямо на середину озера. К концу балки напротив перекладин катапульты он привязал барабан лебедки, на который намотал кусок репшнура. Он должен был оттягивать тетиву катапульты - кусок резины, которую привезет Эл Уайзер. Его смущал способ пуска, и он перебрал различные системы, где использовались крючки, зажимы, шпонки или куски веревки, которые можно было перерезать в нужный момент. Кусок веревки, вернее, бечевки, оказался наиболее простым и надежным средством, хотя с ним и пришлось повозиться. На конце лебедочного троса он заделал огон. К нему можно было привязать трос, который был прикреплен к праще; та «стреляла» бы двухфунтовым камнем, как только бечевку перерезали. Описав грозную траекторию и пролетев футов семьдесят, камень упал бы у самой кромки озера, прямо в гуще ныряющих, кружащих, плещущихся, плавающих поморников.
После всех этих приготовлений Форбэш пошел домой и вырезал кусок шкуры из шеклтоновского спального мешка на оленьем меху, для того чтобы было куда положить камень. Ему было неприятно портить мешок, но иного выхода не было.
Эл Уайзер не появлялся целых пять дней, что очень расстроило Форбэша. Наконец его красный вертолет пролетел над хижиной. Дверца его была распахнута, и механик бросил Форбэшу пакет, в котором находилось десять футов полуторадюймовой резины для амортизаторов и записка со словами: «Удачной ловли. Эл». Где только они ухитрились достать амортизационной резины, он никак не мог взять в толк. Правда, потом он вспомнил, что как-то раз на одну американскую станцию доставили средство от укусов змей, средство для отпугивания акул и гинекологические щипцы, и после этого перестал ломать себе голову.
Пингвинята быстро сбивались в стаи. Времени у них оставалось немного. Как-то он целых полчаса с интересом наблюдал за ними. Теперь трудно было разобраться, где кончаются границы отдельных колоний, так как в стаи собирались птенцы из самых разных колоний. Насколько он мог понять, немногие взрослые пингвины, еще остававшиеся среди них, плохо выполняли: свои обязанности сторожей. Лишь время от времени они дружным шипением отпугивали поморников, садившихся слишком близко.
Некоторые птенцы уже сбрасывали толстый пух, делавший их похожими на крохотных ребятишек в пушистых серых пижамах, когда они вместе носились взад-вперед по камням, дружно откликаясь на зов любого из родителей, вернувшегося с моря с пищей для своего чада. Вообще-то птенцы узнавали своих родителей по голосу, однако зачастую голодные пингвинята преследовали чужого родителя. Они с жалобным криком сломя голову мчались на своих коротеньких ножках, спотыкаясь и падая. Родители никогда не кормили птенцов в стае, а всегда принуждали их соблюдать ритуал погони за пищей, хотя при этом птенцы становились более уязвимыми и были более подвержены нападениям поморников. В нескольких ярдах от стаи запыхавшийся родитель останавливался, раскрывал клюв и срыгивал пищу в напряженно вытянутый клюв птенца.
Однажды Форбэш увидел, как поморники с бреющего полета, сбили с ног трех птенцов, бежавших под защиту стаи после неудачной попытки подкормиться. Ухватив птенцов клювом, поморники потащили их в сторону, чтобы добить о камни. (Иногда в таких случаях птенцам удавалось вырваться и с боем добраться до стаи.) Увидев, как пара поморников помогает другу распотрошить пингвиненка, который, отбиваясь до самого конца, умирал мучительной смертью, Форбэш, взбешенный, задыхаясь от жаркой аммиачной ныли, щипавшей ноздри, побежал по галечному склону налаживать свою катапульту.
Он работал добросовестно, обращая внимание на каждую мелочь. Привязав два одинаковых куска амортизационной резины к концам перекладины катапульты, он прикрепил к ним пращу, вырезанную из оленьей шкуры. Найдя гладкий овальный камень, он прихватил его к праще двумя кусками бечевки от метеозонда, которые, в свою очередь, были привязаны к огону троса, намотанного на ворот. Таким образом, когда бечевку перерезали, камень какое-то время удерживался в праще силой инерции, а потом выбрасывайся силой ускорения. Он осторожно закрутил ворот, растянув резину: если резину натянуть слишком сильно, концы перекладины катапульты могут сломаться, а если чересчур слабо - снаряд не улетит достаточно далеко. Он вынул нож: и с опаской провел по бечевке.
На озере собралось больше сотни поморников. Ветра, который мог бы отнести в сторону ядро, не было. Вечер выдался светлый и тихий. Солнце, находившееся позади Форбэша, стояло высоко. «Мишени» четко вырисовывались, а сам он был незаметен, так как сливался с пламенем солнца. Эребус отражался в тихой воде. Лишь иногда дрожала шапка дыма, когда воду будоражил плывущий поморник. Слушая резкие, пронзительные вопли птиц, он с нетерпением ждал, когда на линии прицела на дистанции выстрела появится стая поморников. Не слишком ли тяжел окажется булыжник? Не опрокинет ли отдачей основание катапульты? Заметив, что бечева от зонда и нейлоновый трос ослабли, гася натяжение резины, он повернул ворот еще на один оборот и, присев сзади основания, стал целиться, держа наготове острый нож, чтобы в нужную минуту перерезать бечевку. Пора! Хотя булыжник упал на добрых полторы сотни ярдов дальше той части озера, где было наиболее оживленно, чуть не задев летящего поморника, так что тот с воплем шарахнулся в сторону, зато упал он в гладкую воду с оглушительным плеском. Опьяненный успехом, с горящими глазами и дрожащими руками, Форбэш кинулся за другим булыжником. Что лучше, выбрать камень потяжелее или же ослабить натяжение? Рисуя в своем воображении картину славной победы, полнейшего разгрома врага, Форбэш решил взять камень потяжелее. Не тратя времени попусту, он закрепил снаряд, до отказа натянув резиновую тетиву. «Ха-ха. Я спокоен и холоден как лед. Наша берет. Пли!» Сверкнул нож, булыжник пролетел к краю озера и, похоже, подшиб поморника, чистившего перья. Когда тот с трудом поднялся в воздух, стало ясно, что хищник действительно ранен. «Попал. Этому досталось на орехи. Я этим паразитам задам».
Следующий снаряд угодил в стаю плавающих птиц, и они бросились врассыпную. Форбэш был взбешен и целых пять минут сердито искал булыжник нужного размера и веса. Им он попал в только что взлетевшего поморника, так что он тотчас рухнул назад в воду. Тремя выстрелами позже он угодил в сборище птиц, которые с тревожными пронзительными криками кружились над облюбованной ими площадкой. Одна из них камнем упала в озеро.
«Ай да я! Ай да голова!» - вопил он, пританцовывая, обращаясь к солнцу и курящей громаде вулкана. Его одинокая фигура выглядела нелепо рядом с безобразной смертоносной машиной. Он и не подозревал, что в это время лед в проливе тронулся, и гигантские поля раскалывались и расходились в разные стороны под безжалостным напором моря, движущегося к северу. Льдины плыли величественно; уже свободные, они стонали, сталкиваясь, и закрывали полыньи. Потом поворачивали на север и навсегда исчезали. В озере плавали два мертвых поморника, над которыми с криками кружила туча их сородичей.
«Боже, море! Море приближается!»'
Форбэш побежал вниз по склону, огибая вулканические скалы, скользя по гальке и падая. Он даже поранил себе руку об острый выступ, в стремительном, на одном дыхании, движении к озеру - мимо двух убитых птиц, которые покачивались на мелкой волне, поднятой легким ветерком, по краю озера. Потом он добрался до прибрежного холма и вскарабкался на его вершину. Меховую шапку сорвало у него с головы. Из раненой руки на камни капала кровь. Он стоял, разинув рот, и глядел на величественное, целеустремленное движение льдов. Казалось, льды обладают разумом и силой, так спокойно и чинно ожидали они своей очереди. Когда же наступал их черед, они не спеша вливались в поток, уходящий на север. Как только кромку заливала чистая вода, еще одна льдина отламывалась и уходила в путь.
Южней бухты Подкова, примерно в миле от Мыса, море была свободно ото льда. Через полчаса очистился и весь берег Доступности. Полчаса спустя огромное ледяное поле, находившееся к северу от Мыса, оторвалось и очень медленно начало двигаться прочь от суши. Оно вращалось, словно гигантское колесо, и, проплыв мимо острова Росса, скатилось в открытое море. Форбэш стоял и наблюдал за морем, не замечая ни бега времени, ни движения солнца, не обращая внимания на поморников, круживших над водой, и не слыша их воплей.
Мир вокруг него рушился. Старый, спокойный и привычный ландшафт исчезал: уплыл ледяной торос, что находился возле берега Доступности, и даже сидевший на мели гроулер, послушный какой-то невидимой силе, чинно проплыл мимо него, словно ожидая приветствия и пожеланий хорошей погоды и скорого таяния. Вода между ледяными полями была бездонного синего оттенка, а лед под водой отливал чистейшим изумрудом. В море отражалось солнце - не широкой сияющей полосой, а золотым диском, похожим на начищенную до блеска тарелку на ослепительно голубом атласе. Казалось, протяни руку - и вытащишь его из моря.
У него было такое ощущение, словно он никогда по-настоящему не верил в то, что море придет и Мыс очистится ото льда. Казалось, свобода эта ему только снилась, но он не поверил этому сну и теперь действительность потрясла его. Он глядел в воду и на глубине двадцати футов видел камни, усеявшие спускавшееся ступеньками дно, видел, как вода касалась прибрежных камней. Поверхность ее была совершенно спокойна и в то же время, казалось, дрожала и чуть заметно двигалась, словно дыша и напрягаясь всем телом, силясь сбросить тяжкое бремя льда. Подводные и надводные камни были гладки, чисты и бесплодны - то была работа льда. На них не было и признаков жизни: не было ни ракушек, ни остатков водорослей.
Была полночь. Форбэш полез назад вокруг скал, пробираясь к берегу Доступности. Он с трудом оторвался от великолепного зрелища, которое представляло собой море. Возле южного конца берега, где лед дробился на мелкие куски, собралось несколько групп пингвинов. Вскарабкавшись на льдину, они добрались на ней до другого конца побережья; там они ныряли в воду и полным ходом мчались к берегу, через каждые несколько ярдов, словно черепахи, высовывая голову, затем карабкались по булыжникам и ледяным глыбам вдоль берега и возвращались назад, чтобы прокатиться на следующей льдине. В ночи громко раздавались их пронзительные возбужденные клики. Форбэш сидел на скале, возвышавшейся над побережьем, с восхищением смотря, как они неслись в воде, точно летящее копье, и ему вдруг страстно захотелось тоже очутиться в воде, захотелось услышать гул прибоя, шум волн, верхушки которых срывает ветер.
Далеко в проливе он увидел семейство косаток; их большие серповидные плавники сверкали на солнце, из дыхал вылетали клубы пара, напоминавшие клубы порохового дыма. В море промышлял одинокий поморник. Набрав высоту, он наподобие олуши падал вниз, но в последнюю минуту мощными ударами крыльев останавливал свой полет, так что в воду погружались только голова и плечи. А в следующее мгновение он снова мчался вперед. К берегу плыли три тюленя. Они ныряли и, резвясь, вертелись друг возле друга. Потом, отвратительно изгибая спины, они выбрались на камни.
«О море, море! Как долго я тебя ждал. Слишком долго!»