Гаген-Торн Нина Ивановна. Родилась в Петербурге в 1900 г. Одна из старейших советских этнографов, кандидат исторических наук. После окончания Института народов Севера много работала в экспедициях, занималась изучением народов Севера, народов Поволжья, а в последующие годы - русских в Сибири. Автор более чем 50 научных работ и двух книг, в том числе книги о профессоре Л. Я. Штернберге, основоположнике советской этнографической школы. Высокую оценку заслужила поэма Н. И. Гаген-Торн о юности М. В. Ломоносова. Последние годы, до того как резко ослабло зрение, Нина Ивановна работала над книгой по истории советской этнографии, писала и пишет воспоминания, отрывок из которых здесь и приводится. Живет в Ленинграде.
Начало пути
Перед отправкой на практику профессор В. Г. Богораз проводил общее собрание студентов. Профессор был толст и подвижен, как мяч. Розовый череп его сиял в белой опушке волос. Водянисто-голубые насмешливые глаза озорно блестели. "Поехать смогут многие. Денег отпущено маловато, но у нас появился вот этот обменный фонд: удалось достать из бывшего дворцового ведомства. - Он ткнул пальцем в груду красных фраков, лежащих на помосте. - Красное сукно необходимо для отделки национальной одежды по всему Северу... Подарите полосу красного сукна - и будете желанным гостем. А теперь подходите к Сереже, проверьте, кто куда записан, и распишитесь в получении фраков".
- Владимир Германович, я не записана. Запишите меня в Лапландию! Я очень хочу в Лапландию.
- А где вы раньше были? - спросил профессор.
- Я думала, эта практика для старших курсов.
- Все хотят экзотики, всем нужен Север! Этнографией можно заниматься всюду, - пылко сказал профессор. - За углом, на канале, стоит баржа с горшками - это тоже этнография.
- Горшки сделаны на гончарном круге, о налепе хозяин ничего не знает, - ответила я.
- А вы-таки спрашивали? - усмехнулся профессор. - За это запиши ее в Лапландию, Сережа. Но кажется, кто-то уже едет туда?
- Лиза Орлова и Федя Физик, - ответил секретарь Стебницкий, поднимая лохматую голову.
- "М" и "Ж" уже есть. Как бы еще одно "Ж" не осложнило работу, - пробормотал профессор. - Как с деньгами? - спросил он громко.
- Остался один червонец и красный фрак. Не надо было опаздывать.
- А литеры есть?
- Бесплатные литеры по всему Союзу, - гордо ответил Стебницкий.
- Тогда, значит, еду!
Худой и высокий профессор Штернберг, декан, поднялся на помост. Посмотрел список:
- Вы их кидаете на практику, как в воду щенят, - тихо сказал он, покачивая головой.
- Сильных так и отбирают, - усмехнулся Богораз. - Те, кому быть этнографом, научатся, остальные отсеются. Нужны нам кисейные барышни обоего пола?
- Не нужны, - кивнул Штернберг. Так я попала на практику...
- А в чем, дочка, твоя практика будет? - спросил в вагоне седой длиннобородый старик.
"Начинается! - подумала я. - Как объяснить этому старику свою задачу?"
- Видите ли, дедушка, я изучаю, где да как люди живут, какие у них обычаи, порядки, житье.
- Так, а пошто ты это изучаешь?
- Чтобы люди знали и в книгах написали, где худо, где хорошо живут.
- Хорошо там, где нас нет, это уже известно, - сказал старик.
- А вы пирожки мои кушайте, пожалуйста, - сказала я.
- Пирожки чать не твои, а матушкины, не ты стряпала, - шутил старик, - а семушка - моеловная.
- Вы рыбак? Помор?
- Поморянин.
- Откуда?
- С Колы. Про Колу слыхивала?
- Как же, около Мурманска поселок.
- Не Кола коло Мурманска, а Мурманск коло Колы ставлен, - строго сказал старик. - Кола из веков стоит, еще ковда, может, и Москвы не было.
- А вы, дедушка, откуда это знаете?
- Помним. От Господина Великого Новгорода сюда люди набегали. С норвежанами здесь торги велись. От дедов-прадедов знаем. В церкви у нас и книга была счисления лет, где писано, ковда Кола стала и ковда церковь ставлена и грамоты жалованы от царя Ивана Васильевича... Слыхали про такого царя? Грозным прозывался...
- Где же эта грамота, дедушка? И сейчас в церкви?
- Англичане увезли, книги и грамоты. Англичане у нас были. Не в Досюльные годы-то, нет, теперь приходили. Церкву все рисовали да на карточку снимали, а книги, бают, увезли. Да ты гости к нам в Колу, там те все обскажут.
Молодой этнограф Нина Гаген-Торн
- А песни у вас старинные есть?
- Песням как не быть, где люди, там и песни живут.
- Я приеду обязательно! Как вас зовут, дедушка?
- Морей Иванович, а прозвище Шаньгин. Песни лучше всех моя старуха знат. Она как заведет были-небывальщины - не переслушать! С Зимнего берега она, с Золотницы; там место певчее, поют постатейно и старину хранят. Я как на Новую Землю ходил, все с золотничанами, с жениной родней зимовал. У них старик был - ну, старик! Его с собой для утехи зимовать брали. Зверовать он стар, не неволят, а долю дают: старины сказывай, песни выпевай. Без этого на зимовке нельзя. Заскучат какой парень - тут цинга и привалится. Как она заманиват, знаете? Девушкой прикинется, в губы целовать начнет - лежи не вставай! А рот в крови. Сон нападат. Поддался парень - и сгинул. Тут надо: распотешил бы кто! Про то и держат сказителей!
- Вот так способ лечения цинги, - усмехнулась я.
- Ты, дочка, не зимовала, так не перечь! Человек без песни - что птица без крыльев... или уха без соли, - усмехнулся старик. - Где люди, там и песни. Гости к нам в Колу, увидишь.
Он сошел на станции Кола, а я доехала до Мурманска. Мурманск в те времена был двухэтажным бревенчатым городом с немощеными улицами. Он кипел, как живорыбный садок, заезжими людьми. Облстрой, Облисполком, Облжелдор - пестрели названия на домах. А улицы были без названий. Я разыскала отдел культуры, записалась и решила, что успею съездить в Колу.
В Колу
Я сошла с железнодорожного пути, будто переступила в другое время - в стародавние годы.
Застыли на берегу светлого залива большие бревенчатые дома-хоромы из кондового леса. У одних - окна в два ряда, один над другим, у других - в один ряд, высоко над землей. Распахнуты узорные ставни. Сбоку крыльцо, широкий бревенчатый въезд. Двор - под одну крышу с жильем. Торчат над крышами деревянные конские или птичьи головы.
Не тесня друг друга, просторно, стоят усадьбы. Вокруг - ряды кольев; шипит ветер, покачивая на них сети.
Как вожак среди стада, на пригорке - колоколенка. Церквушка невелика. Темные бревна в многоугольных перекрещениях; в куполах - многошатровая крыша. Резная галерейка ведет на высокую звонницу. За церквушкой - вода. Церквушка улыбается воде и небу, словно родилась от них, выросла, и стоит радуется тишине... Черные карбасы и высокие с резными носами йолы стояли на воде. Вода так тиха, что отражались в ней и карбасы, и церквушка, и хоромы, и дальние горы, и розовые, предвечерние облака.
Вдоль по улице шла-плыла статная девушка в длинной темной одежде: несла на плечах коромысло с ведрами, полными воды, они - не шелохнутся. Может, она тоже - только отражение?
Я пошла, твердо ступая по каменистой земле. Точно погрузилась в подводный мир стеклянной прозрачности. Передвинулась машина времени, и я попала в семнадцатый век, или просто пригрезилась сказка? В зарю уплывала многоярусная, многошатровая церквушка.
Поправив наплечные ремни рюкзака, я посмотрела на ближайший дом: в нем отодвинулось боковое окошечко. Высунулась старушка в темном повойнике:
- Кого тебе, умница? - спросила, прищуривая светлые глаза.
- Морей Иванович где живет? Скажите, пожалуйста.
- А к нему и попала, голубка, - улыбнулась старушка, - проходи в хоромы-те: не заперто.
Я поднялась на высокое крыльцо и шагнула в сени. На пороге хозяйка улыбалась:
- Ты, что ли, песни собираешь? - спросила она. - Старик-от сказывал. Ну, проходи, проходи. Просим милости.
Я перешагнула порог. Золотистые лики икон глянули из большого угла. Хлебным теплом дохнула печь. У окон белели лавки.
- Морей Иванович, значит, про меня рассказывал? - спросила я.
- Сказывал, сказывал.
- А вы жена его?
- Она самая.
- Мне он про вас рассказывал, только как звать - не сказал.
- Зовут меня Марфа, величают Олсуфьевна, - отвечала хозяйка, - а твое как имячко?
- Нина.
- Ну, разболокайся, Нинушка, разболокайся, садись, моя дочушка. Пословица сказывает: прежде напой, накорми, тогда - спрашивай.
Марфа Олсуфьевна поправила сухими, тонкими руками темный платок на повойнике, сняла с толбчика возле печи большой белый самовар, неторопливо надела трубу. Собирая на стол, стала рассказывать:
- Старик-от мой вернулся из Питера, сказывал: стретилась девушка, сама бойка-баска, про песни спрашиват. К нам гостевать собирается. Ну, говорю, гость в дому - серебро, песня - золото.
- Марфа Олсуфьевна! Ваши песни слушать хочу. Морей Иванович говорил, какая вы песельница.
- Хвастат! Смолоду певала, а теперь уж што.
- А старины знаете?
- Это знаю; у нас в роду старины все сказывают.
- А мне скажете?
- Там поглядим, как управимся. Скоро старик вернется, семушки принесет, уху варить станем. Садись гостевать, девушка.
Поставила на стол самовар, вытерла полотенцем толстые, с синим краем чашки.
- С Норвеги чашки привезены, - сказала она, заметив, что я их рассматриваю. - Свекор-батюшка в Норвегу каждый год йолы водил, с Норвеги что привозил. Норвежане ему знакомы были: как на Колу прибегут с кораблям, у нас стояли.
- А почему норвежцы сюда приезжали?
- Исстари торги у них с Колой. У нас семгу берут, олений да беличий мех, нам сукна везут, снасти... На том Кола стоит - торги заводить. Еще с Господина Великого Новгорода мужики сюда торговать прибегали с Норвегою. Ты про Садка слыхивала?
- Ну, слышала! Да вы расскажите!
- Дай срок, скажу. - Хозяйка налила чаю мне и себе, подвинула пирог с рыбой и блюдце с мелко крошенным сахаром.
- Вы исконние, здешние?
- Старик мой здешнего коренью, а я с Зимнего берега, с Золотницы.
Марфа Олсуфьевна из-за самовара разглядывала меня. Я слегка стеснялась, давая себя рассмотреть. "Пусть, пусть, - думала я, - надо привыкать. Профессор Штернберг говорил: лучший способ приобрести доверие - показывать себя. Насмотрятся - сами начнут рассказывать". Марфа Олсуфьевна спросила:
- А вы чьих будете? Родители живы ли?
- Живы родители, в Петрограде живут, я с ними. В институте учусь. Сюда, на Мурман, нас, трех студентов, на практику послали.
- Как же отпустила тебя матерь, таку молоденьку?
- Я вовсе не такая молоденькая, мне уж двадцать первый год! Кто меня удержать может? - задорно сказала я.
Марфа Олсуфьевна засмеялась, но посмотрела укоризненно:
- Матерь всегда удержать может. Вон у меня сыны вовсе большие мужики, а скажу - удержатся. Один женатый, отделен, а из материнского послушания все одно не выходит. А ты ишь какая выросла, выискалась!
Я покраснела и в ту же минуту поняла: эта краска, ребячливая беспомощность сделали больше, чем любой обдуманный прием: завоевали доверие.
С потеплевшими глазами хозяйка села к окну.
- Ну, - сказала она, - коли хошь, слушай, спою тебе старину. Она протянула руку, взяла начатую вязать сеть, сделала несколько
быстрых движений челночком, потом подняла голову, поглядела на окно и запела. Пела негромко: "Жила-была чесна вдова Мамельфа Тимофеевна..." Дальше в песне говорилось, как стал собираться сын ее на богатырские подвиги, стал на колени, просил материнского благословения. Не благословила сына ехать Мамельфа Тимофеевна. И опять стал на колени сын, в землю поклонился.
- Вишь, - прервала пение Марфа Олсуфьевна, - богатыри у матери спрашиваются, а ты говоришь! Материнско благословение - сила.
Олсуфьевна сидела, прислонясь к наличнику окна. Прямой, сухощавый очерк ее лица темнел в закатном огне. Словно пела про сестру - вдову Мамельфу Тимофеевну: собирает сына, наставляет молодецкую силу с мудрой материнской строгостью. Стоит сын: большой, удалой, озорной, а не смеет поперечить матери.
И я догадалась: всегда так было - сидела мудрая женщина в доме, держала в руках ключи или прялку. Не пряжу, а долгую нить памяти своего народа плела. Приходят к ней сыновья, разудалые, буйные, становятся на колени, просят благословения. Кто просил - получал, тот и путь находил.
Отворилась дверь, тихо вошли две женщины. Перекрестились, молча поклонились образам и хозяйке, сели на лавку. Марфа Олсуфьевна кивнула и продолжала вести сказ.
Пришли еще люди. Седой старик на лавку сел, положил локти на колени. Две девушки сидели, подняв лица. У женщины - мальчик, посапывая, стоял между колен.
Я хотела записывать песню, но поняла, что это невозможно. Запись нужна потом, после первого раза.
Становилось синее в избе. Опять отворилась дверь, вошел Морей Иванович и с ним какой-то чернобородый, носатый мужик.
- Пришел? - прервала пение хозяйка. - Да и гостя хорошего привел! Милости просим! Здравствуй, Герман Михайлович!
- Здравствуйте, Марфа Олсуфьевна, - ответил чернобородый, - да ты пой, не обрывай песню.
- Я, почитай, кончила. Надо ужин собирать. Гостя баснями не кормят... При огне я рассмотрела чернобородого Германа. Он был кряжист, невысок, одет в серую куртку, темные брюки. Крутой тонкий нос оседлан очками. Черная борода прятала нижнюю часть лица и делала его старше, но глаза из очков смотрели по-детски: серьезно и доверчиво.
Он говорил, как помор, но в гибких интонациях голоса чувствовалась возможность другой речи.
- Давайте знакомиться, заезжая гостенька, - сказал он, протягивая мне руку и рассматривая меня с веселым интересом. - Крепс, Герман Креп. Вы из Петрограда пожаловали?
- Да, - отвечала я, называя себя и охотно поддаваясь дружескому интересу Крепса. - Из Петрограда на практику. Я из Географического института.
- Так, так! Еще одна экспедиция? Скоро здесь будет на каждого лопаря по исследователю, но это хорошо! Вы на каком факультете?
- Этнограф. А вы что делаете?
- Быка вожу по Мурману.
- То есть как это возите?
- Очень просто: в вагоне. Три четверти вагона - под быка, четверть - под меня, так и живем.
- Но куда же и зачем вы его возите?
- На коровьи свадьбы. Бык один на всю Мурманскую дорогу. Несколько лет назад по всему Мурману ни одной коровы не было. Я - агроном. Вопросами животноводства, как и всем здесь, до сих пор занималась железная дорога. Я ведаю животноводством. Приходится самому возить быка, лечить коров, читать лекции, изучать и гербаризировать флору для выяснения возможностей животноводства и его кормовой базы... И еще многое другое. До войны это был совершенно дикий край. Война выдвинула необходимость Мурманского порта и постройку железной дороги. Но только после революции, когда прогнали англичан, оккупировавших край, его стали изучать и осваивать.
По мере того как он говорил, отпадал поморский акцент, зазвучала привычная питерская речь.
- Вы из Петрограда? - спросила я.
- Был когда-то. Теперь лопарем стал. Хорошо здесь: места нетронутые, птицы непуганые, звери неловленые, люди непорченые. "Край непуганых птиц" - читали у Пришвина?
- Ишь, Герман Михайлович места наши нахваливат... Садитесь к столу-то! - сказала хозяйка.
- Свои места хвалить нечего, - усмехнулся Герман Крепс, пропуская меня на лавку.
- Вы не любите Петроград? - удивилась я. Герман покрутил бороду и усмехнулся, блеснув очками:
- Ну, пожалуй, люблю. Но жить в каменном мешке не могу: ни неба над головой, ни земли под ногами, ни мыслей в голове... Тянет Север. Говорят, этим заболевают, любовью к Северу.
- Интересная болезнь, возможно, и я заболею. Похоже - уже.
В Мурманске
Федя Физик мерил Мурманск длинными ногами. Был в Облисполкоме, в ОблОНО, в Главрыбе, в Севрыбе, в Севпорту, но везде отвечали: "Экспедиций тут много, а которая где останавливается - не интересуемся". Федя шел к вокзалу по будущей улице, утомленно спотыкаясь о корни: Лиза с вещами ожидала его на вокзале.
Чернобородый, крепкий человек сквозь очки посмотрел на него и сказал:
- Не вы ли, часом, товарищ Физик?
- Да, - отвечал удивленный Федя. - Я - Физик.
- Прекрасно! - сказал чернобородый. - Идемте скорее есть уху и копченого палтуса!
- Почему есть уху? - удивился Федя.
- И палтуса. Обратите внимание на палтуса. Нина велела поторопить вас.
- А где же она?
- На докладе в Облисполкоме.
- Я должен вернуться на вокзал - там сидит Орлова.
- Нет, Елизавета Порфирьевна не сидит на вокзале, а следит, чтобы не перекипела уха. Бык спит и не помешает.
- Какой бык?
- Холмогорской породы, который живет со мной в вагоне, где Елизавета Порфирьевна варит уху.
- Почему же Елизавета Порфирьевна варит уху в вагоне у быка?
- Потому что Нина встречала два петроградских поезда, третий просила встретить меня, так как пошла в Облисполком. Но я опоздал, вы уже ушли. Я забрал Елизавету Порфирьевну к себе в вагон и кинулся за вами, поручив ей уху... Мурманск невелик, человека отыскать можно: своевременно или несколько позже...
- Печурка эта, под названием "буржуйка", служит преисправно, - говорил Крепс, запуская еще порцию рыбы в кастрюлю. - Уха должна быть тройной системы: первая порция - ерш, рыба - собаке. Вторая - окуни - употребляется для концентрации навара и тоже идет собаке. Третья - хариус или кумжа - опускаются в последний момент - на еду.
Лиза смеялась. Ровные белые зубы, стекляшки очков, отлив на гладко зачесанной толстой косе - все отсвечивало розовым от танцующих в печке огоньков. Горбоносый хозяин говорил так, будто они век были знакомы.
- Как ты успела со всеми познакомиться, Нина? - удивилась Лиза.
- Узнать недолго. Ехали вместе с Мореем Ивановичем, помором. Он пригласил к себе в Колу. Записала былины и встретилась с этим джентльменом, - улыбнулась я Крепсу. - Что у вас? Фотопринадлежности привезли?
- Да. - Лиза указала на рюкзак, откуда торчали желтые ножки штатива. - С деньгами хуже. Сережа больше достать не мог.
- Не велика штука - деньги, проживете и так, - сказал Крепс, разливая уху, - рыбки на всех хватит. Каков ваш маршрут?
- Хотим с вами посоветоваться, Герман, в Облисполкоме мне говорили, что лопари сейчас откочевали на лето на реку Воронью.
Крепс достал из ящика карту.
- Вот Воронья. По ее течению лопари со стадами идут к морю. Олени гнуса не выдерживают, а у моря его нет.
- Как добраться? - наклонилась над картой Лиза.
- На боте "Областьрыба" до Гаврилова, там поморское стойбище и фактория. А повыше, на Вороньей, лопари ловят семгу.
- Это действительно самое разумное, - Лиза оглядела всех.
- Вы обе, кажется, готовы сегодня плыть на Воронью, - улыбнулся Федя.
- Если бы вы знали, как интересно было в Коле!
- Поморы достойный народ, - кивнул бородой Крепс, - крепкий народ. Это вам не рязанские или тамбовские мужички, эти век шапки ни перед кем не ломали, крепостного права не знали, от новгородских ушкуйников их корень.
- Ну вот, ну вот! А в Гаврилове и поморы, и лопари, - сказала я.
Гаврилово
Председатель обрадовался вдруг появившемуся развлечению: трое незнакомых из Питера! Радостно сел за стол, усадил нас, бумажки рассматривал:
- Так-так... Оказать содействие? Окажем! Дело хорошее, гостите, гостите... Я городским людям рад: помогут революционной сознательностью. Поселю вас к Бушуевым: люди семейные. Хозяйка хорошая, самостоятельная женщина... И светелка порожняя есть. Да вон, - председатель глянул в окно, - бушуевский зуек идет. Олешка! Иди сюда!
В комнату вошел синеглазый худенький мальчик лет десяти.
- Веди к матери. Постояльцы, мол, к вам. В светелке им знатно, и вам не помеха. Ну-к што? Идите!
Олеша оглядел нас задумчивыми синими глазами и улыбнулся:
- Давайте вешши ташшить помогу. - Он взял у Лизы мешок, из которого торчала тренога фотоаппарата.
- Вы чьих? - спросил Олеша на улице.
- Питерские, - весело отвечала я. - А ты чей, мы знаем.
- А ну?
- Бушуевский. Алексей Петрович Бушуев, так?
- Правильно, - удивился Олеша. - Как ты догадалась?
- Слово такое знаю! Пошепчу и каждого человека насквозь вижу, - шутила я. - Хочешь, про тебя все расскажу?
- А ну!
- Лет тебе десять. С отцом тебя мать в море не пускает, балует; любишь ты книжки читать да рисовать, значит, нам родней приходишься! Мы читать, писать да рисовать мастера.
- Как ты знаешь, что я книжки люблю?
- А что у тебя за пазухой?
- Ну книжка!
- То-то! А это? - Я указала на чернильное пятно и след цветного карандаша на рубашке. - Ты, брат, не отпирайся, я все знаю!
Олеша засмеялся и покачал головой.
- Прытка девка!
- От меня не спрячешь! Лучше сам все рассказывай.
- Чо ж тебе сказывать?
- Про все, что знаешь. Ты мне - я тебе. Ладно?
- А ты про чо сказывать будешь?
- Про Питер, про города, про всяких людей и про зверей.
- О-о, поди хвасташь?
- Ну сам увидишь. А сейчас скажи, как твою маму звать?
- Онисьей Романовной. Да ты баяла, сама знашь, как человека звать, почто спрашивашь? - лукаво спросил Олеша.
Онисья Романовна встретила нас приветливо:
- Ну-к что? Живите! Светелка пустая стоит. Только вот ни лечь, ни сесть там не на что: ни кроватей, ни лавок, ни стола. Постели-то я дам.
- Спасибо, да мы как-нибудь... у нас с собой одеяла, на полу устроимся, нам надо лопарей дождаться.
- Живите, сколько поживется, - сказала она приветливо.
Положив вещи, мы пошли осмотреть поселок. Был он невелик: казенная лавка, где выдавали пайки рыбакам, склады для трески, салотопная - для выпарки жира из тресковой печени, несколько громоздких срубов, где жили рыбаки. Немногочисленные дома постоянных жителей. Дошли до реки Вороньей, куда должны были прикочевать лопари. В лавку сведения о нас еще не поступили. Со следующим ботом должны были прислать наш хлебный паек, но когда прибудет этот бот - неизвестно. У нас только остаток привезенных из Мурманска сухарей. Решили - будем питаться грибами, их много...
На третий день туман вышел из океана и захватил землю. Он был так густ, что казалось, бушуевская светелка плавает в нем, как поплавок.
- Три дня, - мрачно сказала Лиза, - три дня уже, как мы приехали, а видим только туман в огромном количестве, в меньшем - скалы и в минимальном - поморов. Хотела бы я знать, когда же приедут лопари?! Безделье угнетает.
- И бескормица тоже, - согласилась я. - Хотела бы я знать, когда же прибудут наши пайки? Сухари уже кончились.
- Обошлись бы и грибами, если бы дело делали, - сурово ответила Лиза.
- А вы пошто трешинку не берете? - спросил Олеша, поднимая голову от тетрадки. О нем мы забыли, так тихо сидел он в светлице, раскрашивая Федиными красками срисованный с журнала пароход. Лежа на животе, высунув язык, он с утра рисовал и красил - первый раз в жизни увидел акварельные краски.
- Как же нам рыбу брать, Алексей Петрович, когда у нас на это денег нет? Только что паек выкупить, - сказал Федя.
Олеша засмеялся:
- Нешто за рыбу деньги платят?
- То есть как же без денег?
- Да как йолы пристанут, подойдите - вам каждый трешину даст! Нешто могут человеку не дать? Товда рыба ловиться не станет. Так ведется: пристает рыбак и, кто стренется, дает рыбину. Вы бы давно про рыбину-то сказали, - укорил Олеша, - я думал, вы рыбу не едите!
Он вышел из светелки и с грохотом побежал по ступенькам.
- Интересный народ поморы, - сказала я. - Стоит все-таки заняться ими.
- Но мы приехали с другим заданием, Нина, - с упреком сказал Федя.
- Ну до чего же я несознательна! - сказала, отворяя дверь, Онисья Романовна. - Как это не догадалась рыбы предложить! Ведь уха наварена, на всех хватит. Пойдемте, пойдемте, милости прошу ужинать.
На другой день, когда рыбаки возвращались с лова, я села на берегу. Стройная, просмоленная йола с высоко поднятым носом, сложив парус, скользнула к берегу. Парень выпрыгнул на камни, подтянул канат и закрепил его.
Старик с вспененной, кудрявой бородой подвязывал паруса и смотрел на меня светлыми глазами.
- Здравствуйте! - сказала я. - Не знаю, как полагается говорить, когда люди с лова вернулись.
- Как ни скажи, все ладно, дочка, коли от сердца скажешь, - дружелюбно ответил старик. - Возьми-ка рыбину на уху. Вот с печенкой, мы еще не пластовали. А печень трескова больно сладка в ухе. Едала ты трескову печенку свежую, чужаниночка?
- Нет.
- Ну, бери на добро здоровье! Сейчас пластовать станем.
- Скажите, пожалуйста, почему первому встречному всегда дают рыбину? - спросила я.
- А как же? Кого стренешь - надо дать: тебе бог послал, и ты дай, а то море осердится, - убежденно сказал старик.
- Ну, спасибо, дедушка...
Олеша и Борис Иванович
- Ты скажи мне: конь-от, он какой ростом? Как собака, как олень аль поболе? - Олеша поднял на меня синие глаза.
- Ты разве никогда не видел коня, Алешенька?
- На картинках видел, а живого не видывал. Смотрю когда на оленей и думаю: ужели он больше? Он страшный? Как медведь?
- Почему страшный? Ты же видел на картинках! На конях работают, пашут землю.
- Видал-ак, - задумчиво протянул Олеша. - Я вьявь поглядел бы и коня, и как хлеб сеют...
- Ты отсюда не выезжал?
- В Териберку ездил. Корову я там видал, - оживился Олеша. - Така больша, рога таки толстушши! - Он надул губы, руками показывая толщину и тяжесть коровьих рогов.
- Там я и молоко пил коровье... Сладко!
- Ты тут родился, Олеша?
- Не, я по третьему году был, как тятя хоромы здесь поставил. С Онеги мы... Ране он с другим онежаном летовать сюда ходил, а потом хоромы поставил и нас совсем перевел. Я Онегу-то не помню... Только море да камни, чайки да олешки.
Я забавлялась, рассматривая Олешу: русский мальчик не знает ни коня, ни земли, ни телеги... Море - вместо поля. Как странно, подумала я.
- Олеша, а яблоки ты видел?
- Сушеные? - живо сказал Олеша. - Я и яблоки и изюм ел.
- Нет, живые, румяные яблоки, они висят на деревьях, их так много, что ветки гнутся...
Олеша засмеялся.
- Эдак в песни поют только:
...Яблочко румяное,
Дочушка желанная.
В песнях и про виноградье красно-зеленое поют, а како оно? Растет, бают, завиваясь, как хмель, а я хмеля не видывал. Тут у нас Борис как начнет старины сказывать, всяко насказыват: про сады, про дубы, про Киев-град да про князя Володимира, как заиграют песню, все припеват: "...виноградье красно-зеленое".
- Сведи меня к нему, Алеша!
- Ну-к што-ж! Пойдем!
Олеша поправил поясок на рубашке и степенно повел меня улицей к конторе Облрыбы.
На дверях висел замок.
Олеша вошел в соседнее здание. Там стояли котлы, тянулись чугунные трубы. Лесенка вела на галерейку.
- Борис Иваныч! - крикнул Олеша.
- Ту-ут! - ответили сверху. Над перилами галерейки наклонились худые плечи и острое худощавое лицо с небольшой бородкой.
- Вот я!
- Тут тя питерка спрашиват, - сказал Олеша, - выдь на низ!
- Пошто я питерке занадобился? - хмуро спросили сверху.
- Простите, что беспокою вас, Борис Иванович! - сказала я, выступая в полосу света. - Я студентка, работаю по изучению здешнего края. Очень бы хотела побеседовать с вами.
- Ну, добро, - ласковее ответил голос, - подождите - иду! Деревяшка застучала по галерейке, потом по лестнице. Сухонькая, небольшая фигурка, одетая в черную, длинную блузу под ремешком, быстро спустилась.
Борис Иванович подошел, глянул, протянул мне руку. Посмотрел на меня твердыми небольшими глазами в мохнатых бровях. Кости лица обтягивала обветренная темная кожа. Бородка оставляла открытой подвижную губу. Спросил:
- Вы что, рыбоведению обучаетесь? Или по экономике?
- Нет, - призналась я, - занимаюсь я вовсе пустяками - записываю песни, сказки, старые старины, новые новины, добрым людям на утешенье, себе на поученье.
Борис Иванович засмеялся. Потеплели глаза.
- А-а, ну это особ стать. Этим я тоже грешен. Тогда подождите мало время, я тут покончу, да ко мне домой пойдем, побеседуем. Не сочтите за труд, подождите, я сейчас.
Постукивая деревяшкой, Борис Иванович шел впереди, я шла за ним, положив руку на худенькое плечо Олеши. Лесенка из сеней вела в светелку. Мы поднялись. Борис Иванович распахнул дверь.
Я остановилась изумленная: широкое окно сияло лазоревым наличником. За ним блестели серебряные океанские дали, а на фоне их покачивалось привешенное на веревочке к оконному наличнику резное суденышко. Оно было так искусно вырезано и оснащено, что, казалось, приплыло сюда из океана, чудом не увеличившись, и повисло на окне. По бокам его покачивались на таких же шнурочках резанные из тонких стружек птицы. Одна, распустив разноцветный хвост, повернула голову к морю; другая, с девичьим лицом и в высокой короне, смотрела в комнату, сложив на груди ярко-синие крылья. На столе стояли рогатые фигурки оленьчиков, резанные из кости, и такая же резная шкатулка.
Узкая койка у стены была застелена узорным рядном. На бревенчатых стенах висели фотографии: сморщенная старушка в повойнике и темном платке смотрела большими глазами; какой-то норвежский городок с чистыми домиками и судами у пристани; осанистый старик с раздвоенной бородой. В углу стоял деревянный шкафик, ярко раскрашенный птицами, цветами и травами.
Хозяин выдвинул из-за стола табуреты, предлагая садиться, а сам стал, прислонясь к окну, рассматривать меня.
- Борис Иванович! - доверчиво сказала я, поднимая глаза. - Если бы вы знали, как мне интересно жить на свете! Войдешь в комнату к незнакомому человеку, посмотришь: как интересно!
- Любопытствуете к жизни? - усмехнулся Борис Иванович.
- Любопытствую! Нет, пожалуй, больше, чем любопытствую: хочется полюбоваться - откуда это так много в жизни прекрасного?
- А с непрекрасным как быть? - хмурясь спросил Борис Иванович. Он сжал губы. - Со скверною как?
- Ну, - удивилась я, - мне кажется, оно просто от недоразумения. Хорошего же все хотят! Я думаю, прекрасное должно все расти и расти на земле.
- Что же вы глядеть думаете и чего ищете?
- Приехала из Питера изучать лопарей. Но лопарей пока нет, а интересного кругом много! В Коле я будто в сказку попала. Пела там старины Марфа Олсуфьевна Шаньгина...
- Про Шаньгину я наслышан, - кивнул головой Борис Иванович, - наслышан: женка память имеет твердую и голос хороший. Но сам ее не слыхал. Учился у другой великой души женщины, - он указал тонким сухим пальцем фотографию на стене, - Мария Дмитриевна Кривополенова. Мастерица была и утешительница.
- Так вы близко знали Кривополенову?
- Знавал. Я с детства любитель был песен. Как потерял я ногу, она и говорит: "Калека ты, Борис, теперь не работник. Самое тебе дело петь - людям на потеху, себе на усладу, старине на прославление. Ты запоминай-ка". И стала с голосу учить. Песни хранят старину, тем и важны они. - Борис Иванович кивнул головой. Сел, положив на стол руки. - Слушайте, когда так:
Во Таульи, во городе
Во Тауль во хорошеем -
Поизволил наш царь-государь,
Да царь Иван Васильевич,
Он поизволил жонитися.
Да не у нас, не у нас на Руси,
Да не у нас во каменной Москве,
Да у царя во Большой Орде
Кострюка, сына Демрюковича,
Да у него на родной сестре
Да на Марии Демрюковне...
Пел Борис Иванович негромко, протяжно и однотонно, широко открывая рот и покачивая седоватой головой.
Сначала я усомнилась даже - пение ли это? Но чем дольше он пел, тем яснее выступали Москва, царские палаты, звенели свадебные чаши.
Глаза Бориса Ивановича смотрели вдаль, будто изумляясь встающим воспоминаниям. В однообразном ритме, в троекратной повторности нарастала многократность передачи, отложились переживания многих человеческих душ. Песня несла слова, как река раковины: с мерным, повторяющимся рокотом. Я слушала, держа карандаш.
- Я бы очень хотела про Кострюка записать. Может, вы продиктуете?
- Могу... Могу и сам записать...
- Я боюсь, Борис Иванович, что вы запишете слишком грамотно, - засмеялась я.
- Запишу, сколь обучен, - нахмурился Борис Иванович.
- Ну да, а надо не так, как мы с вами грамматике обучены, а как слышится, тогда остается говор. Вы знаете, что в разных местах говорят различно. С говора записанная песня скажет, откуда она пришла, это ключик к ее истории.
- Понимаю, - кивнул Борис Иванович, - для того и в трубу записывают?
- Борис Иванович, ты спой ей про виноградье. Вишь, мы не знам, како виноградье, а поем! - вдруг сказал Олеша. Он тихо сидел на порожке.
Борис Иванович погладил бородку и запел:
Виноградье красно-зелено
Да ишшо кто такой стучит,
Да во светых-то вечерах?
Да во светых-то вечерах
Да виноградчица стучит.
Да ишшо спрашиват ребята
Да господина во дворах
Да ишшо около двора,
Да все трава, да мурава
Да цветы лазуревы...
Олеша смотрел расширенными глазами: казалось, он видел удивительные лазуревые цветы. Чем дальше пел Борис Иванович, тем больше развертывалось то, что жило не в словах, не в ритме, а в отзвуке прошлого, долетавшего в глуховатом голосе сказителя.
Мы заговорили о старообрядцах.
- Книги древнего письма, Борис Иванович, как и всякие книги, - говорила я, - отражают точку зрения группы людей, их писавших. Те, кто писал до Никона, отразили свое понимание греческих текстов, с которых переводили, Никон - свое. В этом ли дело? Разве надо так держаться за букву?
- Я и не держусь, - отвечал Борис Иванович. - Дело не в букве и не в двуперстии, а в том, что насилием введенное духа лишается. Сказ есть: стоит Россия, не проваливается, потому что три старца неведомых в лесах за нее молятся. Перестанут они молиться - и рухнет все...
Борис Иванович посмотрел на меня и добавил:
- Может, и не молятся они, а просто помнят да помалкивают. И того довольно. Беда приходит, когда обеспамятует народ. Понимаете, что сказать хочу?
- Нет, - призналась я.
- Видно, не имею слов настоящих... А чую... Будто вьется ниточка аль стежка по полю. Идет и идет по ней кто-то. От самого Киева до Архангельска - все идет. Многие сотни лет, а памятует: надо идти вперед... Сила великая в том, что сердце помнит...
- Я думаю, что это называется традиция культуры, - сказала я, - но ведь большая сила, Борис Иванович, не только в сохранении, но и в новом.
- Новое не отрицаю. Но чтобы разобраться - старое понимать надо. Его слова я запомнила на всю жизнь.
Топонимика Арктики
Вайгач - означает "наносный"
Остров Вайгач - очень древнее название. Какие только предположения не выдвигались о его происхождении! Одни, относя это имя к Вайгачскому, или Вайгатскому, проливу (современный Югорский Шар), производили его от голландских waaien - дуть и gat - ворота, другие - от немецкого weihen - святить. А вот голландский картограф Н. Витсен утверждал, что остров носит имя некоего Ивана, или Яна, Вайгача. Интересно, что эта совершенно бездоказательная версия почему-то повторяется многими современными топонимистами.
Может быть, особо-то и мудрствовать не следовало, а давно надо было обратиться к русским северным говорам. В. И. Даль в своем словаре, правда не очень уверенно, со знаком вопроса, пишет: "Вайгач? наносный, намывной, нижний (по течению) конец острова; наносная мель, коса, кошка".
От редакции
Нина Ивановна Гаген-Торн принадлежит к поколению ученых, которые не только заложили основы советской этнографической науки, но и приложили колоссальные усилия для того, чтобы сразу же после Великой Октябрьской социалистической революции приобщить отсталые народы к новой жизни. Социалистическое переустройство хозяйства, быта и культуры коснулось не только малых народов, населяющих северные окраины России, но и всего населения отдаленных провинций, в которых господствовал уклад, являвшийся анахронизмом даже для прошлого века.
С первых лет Советской власти партией была поставлена задача "последовательной ликвидации всех остатков национального неравенства во всех отраслях общественной и хозяйственной жизни"*. И ученые-этнографы не остались сторонними наблюдателями. Особая роль в этой важнейшей работе выпала на долю студентов и выпускников географического факультета Ленинградского университета. Здесь создавались кадры работников, посвятивших себя скорейшему преодолению отсталости северного населения. Видные этнографы - В. Г. Богораз-Тан, С. А. Бутурлин, С. В. Керцелли, Л. Я. Штернберг - вошли в Комитет содействия северным окраинам ВЦИК, которым руководил старый большевик-ленинец П. Г. Смидович. Лучшие из лучших их ученики отправлялись в отдаленные районы, чтобы участвовать в создании письменности, заниматься педагогической работой.
* (Резолюция X съезда РКП(б) "Об очередных задачах партии в национальном вопросе". - В сб.: КПСС в резолюциях и решениях съездов, конференций и пленумов ЦК, т. 2. М., 1983, с. 367.)
В историю социалистического строительства на Севере вписаны имена таких выдающихся исследователей, как супруги Г. Н. и Е. Н. Прокофьевы, В. Н. Чернецов, В. Н. Цинциус, Г. М. Василевич, Г. Д. Вербов, П. Я. Скорик, Б. О. Долгих, И. С. Вдовин, Г. А. Меновщиков. Это они создали атмосферу самоотверженности и полной самоотдачи благородным целям.
Трудно измерить их вклад в дело прогресса. Но, говоря сейчас о возрождении обреченных ранее народов, стоявших еще в начале нашего века на стадии родового строя, о выдающихся достижениях их во всех областях хозяйственной и общественной жизни, мы всегда с благодарностью помним о той плеяде замечательных людей, к которым относится и Нина Ивановна Гаген-Торн.